Я не собираюсь рассказывать историю своих отношений с прохоровским домом, это очень важная для моей жизни, но другая тема. Мне хочется дать представление о том добром огоньке, который долго горел, потом тлел в сталинской ночи, но в конце концов был раздавлен и загашен солдатским сапогом.
Царила в доме музыка, что естественно, но едва ли меньше было литературы, особенно поэзии (через Генриха Густавовича — учителя Славы и родственника — по жене — Веры и Любы наш кружок выходил на Пастернака, чей образ реял тут постоянно), и живописи — мы дружили с Фальком, жившим поблизости. По воскресеньям мы ходили к нему в мастерскую, и Роберт Рафаилович, молчаливый и печальный, с покорным видом показывал нам свои картины — он был на редкость плодовит, хотя время никак не стимулировало подобную производительность. Но художник такого масштаба зависит от вечности, не от времени, а с вечностью у Фалька было все в порядке. В мастерскую набивалось много народа: бесконечно преданные Фальку бывшие жены, подростки, семейную принадлежность которых мне никак не удавалось вычислить, какие-то лунные, не ведающие самих себя женщины; добиралась сюда и хромуля, прекрасная поэтесса, падчерица жизни Ксения Некрасова.
Но едва ли не самым ярким впечатлением тех лет, связанных с нащокинским гнездом, был театр, их беспрерывный домашний театр, которым управлял Рихтер. Он и сам был театром: легко вспыхивающий, увлекающийся, ранимый, мудрый и ребячливый, то яркое пламя, то серый пепел. Последнее в описываемую пору случалось редко, потом участилось.
У Славы были постоянные глубокие любови, прежде всего Пастернак и Пруст, но случались и кратковременные очарованности. В ту пору он со смехом и восторгом выплескивал строчки Северянина, которого только что открыл. Он упивался всякими «ландолетами», «фетратортами» и прочей галантерейщиной. Зная о его увлечении, я отметил наше знакомство с северянинской строкой. Мы любили играть в цитирование: один начинает, другой заканчивает. Особенно доставалось от нас Прусту.
А у Веры в кумирах ходили Теккерей и Диккенс. Если б не Вера, я не осилил бы «Виргинцев» и «Гарри Эсмонда». Но, заразившись ее энтузиазмом, я вчитался и стал получать огромное удовольствие от неторопливой прозы Теккерея. А Чарлз Диккенс — я зачитывался им в детстве и по дурости считал детским писателем — открылся мне тем «великим христианином», каким его видел Достоевский.
О чудесные, чуть усталые посидухи поздно вечером за чаем (коньячок тоже не возбранялся) после концертов Рихтера или Ведерникова, когда сменивший мокрую рубашку маэстро сам уже не в силах говорить, но хочет слушать друзей, чтобы медленней догорал костер творческого состояния. Я всегда удивлялся, как строго они себя судят. Не помню, чтобы хоть раз тот или другой испытали шестое чувство советского человека: глубокое удовлетворение. Ведерников, пианист необычайно строгий, композиторы любят его за скрупулезность, с какой он исполняет их музыку, а не свое представление о ней или фантазии на предложенные темы, человек трудного, неуживчивого нрава, а стало быть, нелегкой судьбы, становился трогательно тих, мягок и покладист в эти магические часы.
Рихтер был прирожденным режиссером. Он обожал лицедейство в любых видах (не погнушался даже Листом прикинуться в плохом фильме Гр. Александрова «Глинка»), был неистощим на выдумки. Помню, зимним пуржистым вечером я сидел один дома и грустно смотрел в окно, за которым закручивались снежные спирали, вдруг — сильный стук в дверь. Открываю, и с морозным обдувом — первый этаж — в прихожую врываются трое: альгвазил в треуголке, узком мундирчике, со шпагой на перевязи, красотка в мантилье и таинственной полумаске, с розой в волосах, Пьеро в белом одеянии и черной шапочке, плотно облегающей голову. Он отвешивает глубокие изящные поклоны, а глаза тоскуют по Коломбине. Не подготовленный к появлению этой троицы, я мгновение-другое нахожусь в обалдении: мне легче поверить, что время оскользнулось назад, чем признать переодевание. Слава в восторге: не выносящий похвал своему главному дару, на театре он тщеславен. Замечательно, как проявлялся в этих «игрищах» (домашнее слово) его характер: он не выносил халтуры, небрежности, того, что называется «спустя рукава» или «кое-как». Он всегда добивался максимума, проявляя невероятную выдумку и настойчивость. Иной раз весь дом переворачивали, чтобы отыскать нужную ленточку, страусовое перо, митенку или помятый котелок. И лишь в том случае, если необходимый предмет не обнаруживался — а дом был набит старым барахлом, — создавался с предельной тщательностью эрзац. Он так отшколил сестер, не проявлявших поначалу особого артистического таланта и рвения, что они стали виртуозами перевоплощения. Слава не любил представлений «анфрак», но допускал известную условность в декорациях, костюмы же должны были соответствовать эпохе, пусть иногда с налетом пародийности. Он очень любил ставить шарады, сообщая им предельную театральность. Нередко ради какого-нибудь «первого слога» создавался целый спектакль, от исполнителей он неизменно требовал «полной гибели всерьез».